Academia.eduAcademia.edu
! ! ! Политическая наука, которой не было ! ! Повесть о славных временах, когда теория не знала разделения труда, Фрэнсис Либер отсидел за герменевтику и доказывал конфедератам ограниченность применения статистики, Джон Дьюи дрессировал прогрессивных детей, в то время как плюралисты единым фронтом боролись с немецким юридическим мистицизмом, базировавшимся в Коламбии. В двух частях с поучительным завершением. ! ! ! ! ! ! Историческая перспектива, конечно, не поможет разрешить проблем современной науки, но поможет их опознать. Douglas Targerson, 1991 ! ! ! Сложно писать «другую» историю дисциплины, в ситуации, когда отсутствует история официальная. Роль последней для политической науки давно перебрала на себя субдисциплина «истории политических учений/идей», призванная сжато пояснить, как от Платона (в более пристойных компиляциях — от Аристотеля, «занявшегося сравнительным политическим анализом») мысль о политике эволюционировала бесперебойно вплоть до Маркса (в более смелых компиляциях — до Ницше, но на Ницше точно все варианты исчерпываются); здесь история политических идей заканчивается и начинаются суховатые статистические будни политического ученого. Этот разрыв порой достигает таких поразительных масштабов, что нет необходимоти в него пристально вглядываться или тонко его чувствовать — просто очевидно, что одна часть дисциплины не следует из другой. В опыте молодого политического ученого травма обычно дает о себе знать как острое чувство несправедливости от осознания того, что сэр Джон Локк, при всем почтении, никакого отношения к пространственному моделированию выборов не имеет; не склонные усложнять жизнь себе и окружающим, молодые политические ученые стараются поскорее о подобной неурядице забыть. Но то, каким образом из чаяний западноевропейской L1 философии возникла современная политическая наука, столь рьяно пресекающая любые гуманитарные изыски, так и остается неясным. Можно предположить, что история и не нужна дисциплине, настаивающей на своей «научности», представленной в наивно-позитивистских атрибутах количественности, проверяемости и условной строгости внеисторичных выводов, и даже анализ жанровой организации результатов политических исследований ближе к статьям по теоретической физике, чем к работам коллег с факультетов социальных наук. Итак, некогда существовала классическая политическая философия (она вся классическая, другой не бывает), а после люди стали умнее и появилась политическая наука. Наверное этим и исчерпывается вся официальная история. Но шокирующие факты гласят: политическая наука возникла в Америке в 1863 году, а политическую науку от Платона до наших дней придумали там же в 1902 году. Это не было результатом модернизации моральной философии в эпоху индустриализации (что хоть как-то объяснило бы вмонтированный блок «классики»), это и не было результатом профессионализации классических дисциплин университетов Западной Европы. И хоть именно подобные ответы впаяны в интуиции гуманитария среднего звена и часто оказываются вполне приемлемыми для вызовов незначительной степени тревожности, следует, не тая интриги, признать, что оба они категорически неверны. В схематичном наброске, оказывается, появление политической науки может быть наиболее удачно описано в терминах проектного менеджмента: здесь был общественный запрос, альтернативные проектные предложения, академический фандрейзинг и ответственные исполнители. Конечно, знание о политике существовало минимум с выхода удачливых белковых сгустков на сушу, максимум — с Аристотеля (кто же возьмется спорить), но мы говорим здесь не о «знании-как-таковом», а о формах организации этого знания. Современная отцамоснователям политической науки форма организации знания — дисциплинарная, что подразумевало три, безусловно политических, процедуры относительно исторически беспорядочно скапливающегося «знания-как-такового». Придать знанию дисциплинарный характер значило (1) убедить коллег в том, что твое знание имеет самостоятельный и самодостаточный предмет; (2) убедить университеты в том, что за это знание стоит платить; (3) поверить самому в предыдущие два пункта. При этом успешная реализация первых опций еще не гарантировала выживаемости проекта. Ни коллеги по университету, ни спонсоры, не станут живой новосозданной дисциплиной. Пункты 1 и 2 нужно сделать хорошо, пункт 3 нужно сделать с душой. Та наука, которую мы наблюдаем на страницах ведущих и замыкающих журналов, на кафедрах политической науки и политологии (воистину монструозного образования, тем не менее перенявшего определенные заносчивые черты в отношении коллег) и в этических кодексах профессиональных ассоциаций — всего лишь один некогда успешно реализованный проект, жизнь которого обеспечивает в том числе и отсутствие официальной истории. В такой перспективе можно сказать, что последующий короткий рассказ посвящен двум примечательным неудачникам и двум из множества проектов, которые лежат между Марксом и Чикагской школой. L2 ! Часть I Фрэнсис Либер ! Начиная с дебатов вокруг ратификации конституции 1787-1788 годов и до учреждения Американской ассоциации политических наук (ААПН), представители широчайших слоев обеспеченного белого читающего населения переосмысляли и формулировали базовые представления о природе и целях будущей политической науки. С конца XVIII и до конца XIX века писатели в газетных дебатах и межкафедральных дискуссиях, посвященных проблемам существования Американской Республики, разрабатывали словарь будущей политической науки (на тот момент все еще «так называемой»). Одним из ключевых лиц в дискуссии был Фрэнсис Либер, активные годы интеллектуальной деятельности которого практически совпадают с временными границами этого процесса. С 1827 года (эмиграция из Пруссии в США) и до 1872 (смерть в Нью-Йорке) без участия Либера не проходил ни один громкий спор о судьбах Американской Республики. Его громадное литературное наследие свидетельствует о нем как о яром националисте, потворнике сильной законодательной власти и защитнике свободного рынка. Либер стал первым теоретиком, разработавшим систематическое учение о государстве, преодолевшее границы юридических формализаций, он первый занялся анализом партий и общественного мнения как отличительных черт Американского государства. Заинтересованность проблемами республиканского образования побудила Либера к организации первой опубликованной Американской Энциклопедии, которая стала вкладом Нового Света в старое дело Просвещения и популяризации знаний; между делом его интерес к широкому полю формальных и неформальных институтов, в которых «заключена сама суть американского государства» обусловила выход в 1835 году «Американского странника» — аналитических заметок путешественника в популярном некогда публицистическом жанре. Либер также писал реформистские памфлеты о школах и тюрьмах, заявляя, что в недалеком прошлом эти институты были одним и тем же. Несколько ранее, в 1831, во время девятимесячного путешествия Либер ассистировал Алексису де Токвилю и его лучшему другу (по совместительству издателю) Густаву де Бомону в исследованиях пенитенциарной системы Нового Света; после публикации сочинения «Пенитенциарная система Соединенных Штатов и ее применение во Франции» в 1833 Либер перевел книгу на английский и заведовал изданием. C 1835 по 1856 Либер занимал пост профессора истории и политической экономии в Колледже Южной Каролины, а с 1856 по 1865 был профессором истории и политической науки в Колумбийском университете. И хотя политической науки еще не было, должность Либер изобрел себе сам, таким образом став первым профессором несуществующей дисциплины. В инаугурационном послании за 1857 год Либер говорит о своем исследовательском поле как о «науке благородных людей республики», и даже первое статистическое электоральное исследование привычек избирателей в Америке L3 приписывают его заслугам в начале 1850-х. Во времена Гражданской Войны Абрахам Линкольн и генерал Генри Халлек запросили у Либера написание брошюры о партизанских движениях и их отношениях с законом и военными порядками, а также разработку рекомендаций для Армейского правительства Соединенных Штатов (General Order № 100 от 24 апреля 1863 года), в которых объяснялось, как должно вести себя солдатам во время военных действий. «Инструкции Либера», как позже окрестили этот документ, стали моделью для Женевских конвенций 1864 года об охране и облегчении участи больных и раненых на войне, и соглашениях Гаагской конференции от 1899 года — базовых документов современного гуманитерного права, регулирующих защиту жертв войны, а также ограничивающих методы и средства ведения военных действий. После гражданской войны Фрэнсис Либер возвратился на работу, и в 1865 году вместе Уильямом Бартоном Роджерсом — ключевой фигурой в создании Массачусетского технологического института — в Бостоне основал Американскую ассоциацию за продвижение социальных наук, переродившуюся позже в Американскую ассоциацию социальных наук (прототип для многих последующих дисциплинарных ассоциаций, включая ААПН). Первый профессор политической науки разрабатывал и первую учебную программу Колумбийской школы политических наук, которая была впоследствии возглавлена его приемником и учеником Джоном Берджессом; день основания школы, по его словам, стал «днем рождения нашей дисциплины». Головокружительная биография Либера, его достижения и воспоминания современников свидетельствуют о нем как о культовой фигуре своей эпохи. Несмотря на это, современным политическим ученым практически неизвестно имя Либера, и уже скоро век, как оно каждый раз звучит словно впервые. Подобного Либер, конечно, не ожидал: запись в одном из дневников гласит: «Я знаю, что моя работа принадлежит к тому списку ученых, что начинается с Аристотеля, и в котором мы находим имена Томаса Мора, Томаса Гоббса, Гуго Гроция и Самюэля Пуфендорфа». Возможно, имя Фрэнсиса Либера и вправду должно фигурировать где-то в этом списке? Наверняка можно сказать лишь, что до 20-х годов все точно так и было: практически все известные (а значит и неизвестные — тем более) представители социальных наук на сломе веков, включая Джона Берждеса, Теодора Дуайта Вулси (президента Йельского Колледжа и автора одного из первых систематических учебников по политической науке), Герберта Бакстера Адамса (основателя программы по истории и политической науке в Университете Джона Хопкинса), Лестера Варда (основателя и первого президента Американской социологической ассоциации), Альбиона Смолла (ныне ответственного за развитие социологии и ее профессионализацию в Америке), Иоханна Каспара Блюнчли (продвигавшего идеи Либера в сфере международных отношений на континенте), Уильяма Даннинга (автора первой полномасштабной «Истории политических идей» в трех томах) и Вудро Вилсона (не только президента США, но и изобретателя дисциплины публичного администрирования) ссылаются на Либера как на живого классика. Итак, забвение Либера выглядит по меньшей мере странным; оно оказывается еще более странным, стоит только подступиться к тому, что же он предлагал своим именитым современникам. L4 Масштабы наследия Либера на первый взгляд поистине ужасают, но им не чужда определенная логика и последовательность, которая предполагает в даном случае наличие центральной систематизирующей работы. Такой является «Юридическая и политическая герменевтика», изданная в 1837 году, которая, с одной стороны, организовала реформаторские интуиции ученого, с другой — обозначила основные линии дальнейшего развития его проекта. Три замечания помогают нам наиболее точно расположить «Герменевтику» Либера в контексте интеллектуальной ситуации 1837 года. Первые два их них (одно наверняка политическое, второе — методологическое) были предметом широкой общественной дискуссии в интеллектуальной среде Старого и Нового света. Первое — внутреннее устройство и дальнейшая интерпретация Конституции США; второе — развитие науки политики в новосозданной республике. Очевидно, в насыщенных публичных спорах две животрепещущие темы не принадлежали разным кругам обсуждения и воспроизводились в одно время и в одних и тех же местах, получая крепкую контекстуальную связь. 1837 год предоставлял веский повод обсудить Конституцию еще раз: в Республике отмечался полувековой Золотой юбилей эпохального документа, а он все еще не стал символом национального единства, о чем свидетельствует возрастающее с 1828 года количество комментариев, приложений и руководств, призванных разъяснить и уточнить конституционные положения. Действительно, текст документа не высказывался ясно на тему федерализма, коммерческой деятельности, рабства, западных территорий, банковского дела, судебного делопроизводства и сути республики как таковой. По этим причинам Конституция, будь то как в качестве инструмента правления или декларации свобод, становилась объектом недопонимания, нападок, а подчас и памфлетистских насмешек. Выдающиеся умы своего времени тратили силы на высказывания по вопросам полноты Конституции: заметки или целые трактаты по этому поводу есть у Джона Калхуна, Даниэла Вебстера, Джареда Спаркса, Вашингтона Ирвинга и Джеймса Кента (которому посвящено второе дополненное издание «Герменевтики» 1839 года). Один из активных участников дебатов — четвертый президент США и отец-основатель республики Джеймс Мэдисон — присутствовал практически в каждом серьезном диспуте, хотя и скончался в 1836 году. Жизнь Мэдисону продлевали неопубликованные труды — один из которых «Заметки о Федеральном собрании» 1787 года — были готовы к публикации. В заметках речь шла о юридическом принципе понимания инструмента правления, которое должно быть принципиально доступно в самом тексте, «если же ключ нужно находить где-то еще, он должен быть приложен к тексту народом на Государственном собрании, где и обретет всю авторитетность, которой должен обладать». Мэдисон пытается всячески вдохновить «похвальное стремление народа проследить происхождение и развитие их политических институтов, при помощи, возможно, света науки правительства». Отсылка к «науке правительства» здесь, конечно, не случайна. Дебаты о природе такой науки, или ее отпрыска — «науки политики», произрастают из дебатов о самой Конституции, которые были особенно сильны во времена процесса ратификации. Сам же Мэдисон, вне сомнений, был одним из наиболее влиятельных участников в этих дебатах. В качестве одного из трех Публиев в «Федералисте» он продвигал идею «науки политики», научные добродетели которой не имели божественных или математических гарантий, но основывались лишь на уверенности в том, что объединенная федеративная республика способна разрешить постL5 конфедеративный кризис. Последнее утверждение отрицает анти-федералист Брут, также привлекая на свою сторону «науку политики» и «науку правления», утверждая, что из них следуют прямо противоположные выводы. Эти споры о «науке политики», как и споры о Конституции, не завершились даже с исходом полувекового существования Американской Республики, а к 1837 году охват обсуждаемых проблем только расширился. Позитивизм Огюста Конта на этот момент уже получил некоторое распространение в Соединенных Штатах; также некоторую известность обрела утилитаристская идея «науки управления», предложенная Джеймсом Миллем и Иеремией Бентамом (с последним Либер встречался в 1827 году на пути в Америку). На протяжении нескольких лет друг и «корреспондент» Либера — Алексис де Токвиль выскажется обо всех этих дебатах и стране, которая их породила, заметив, что в Америке «новая наука политики была необходима для мира, также нового в своей сущности», в результате чего Конституция надолго станет предметом юридических и политических споров далеко за пределами территорий, которые ей подчиняются. Третье замечание, которое следует сделать, касается индивидуальной научной карьеры Фрэнсиса Либера. Колледж Южной Каролины был для него академическим пристанищем на полтора года, пока он писал и публиковал первое издание «Юридической и политической герменевтики». По задумке Либера, эта работа должна была ответить на ключевые вопросы времени: об интерпретации и конструировании Конституции, а также о методах, пригодных для «науки политики». Первые интересовали эмигранта так как были «чем-то специфически американским», а вот обсуждение методологии «науки политики» не было для Либера в новинку, во всяком случае он уже успел написать серию статей о возможных (не-герменевтических) методах изучения политики. В своей инаугурационной речи в Колледже Южной Каролины от 1835 года он защищал идею выявления и пояснения политических феноменов сериями причинных обобщений, а также призывал к «аккуратному сбору подробных фактов с целью прийти к обобщенным результатам после их комплексного обзора и сопоставления». Текст этой речи был прочитан в Сенате ни кем иным, как Джоном Калхуном. Калхун согласился с Либером в том, что сбор данных для статистической обработки и формулировка обобщений делают возможной — если не единственно возможной — истинно научную деятельность. По словам Калхуна, государство нуждается в лучшем информировании и аргументировании, в «state-истике», для болеее разумного и эффективного управления. Концептуальная связь между «государством» и «статистикой» обыгрывается в работе Либера «Руководство по политической этике» (опубликованной в 1838; сама по себе «Герменевтика», по сути, представляет расширенную версию двух глав «Руководства»). Не смотря на «нормативистский» заголовок, «Руководство по политической этике» стало полноохватным трактатом о государстве. Эта «книга Государства» начинается с дискуссии о «науке» в целом, и далее, пока два огромных тома не подойдут к концу, Либер прославляет «благородный объект» политической науки; объект этот включает «все великие вопросы конституции» и многое помимо этого. Политическая наука призвана предоставить этическое основание государству, теоретический анализ отношений, которые составляют его в качестве «правового общества», она также должна дать эмпирический учет законодательных и вне-законодательных институтов, через которые правовое общество L6 осуществляет свои права. Тем не менее Либер признает, что ни набор обобщенных причинных связей, ни «педантичный сбор фактов» не исчерпывают методов политической науки, которая в таком случае окажется доступной лишь узкому кругу интеллектуалов и ученых, оставаясь совершенно непреложной в повседневной жизни граждан. Истинная наука политики должна ясно артикулировать методы, при помощи которых становится возможной интерпретация юридических текстов, подобных Конституции; а также их адаптацию и толкование, ввиду необходимости преодоления кризиса, встреченного новой республикой. Короче говоря, политическая наука должна быть политической и юридической герменевтикой. Либер определял саму «герменевтику» достаточно широко. Согласно ему, это «научная дисциплина, которая обосновывает принципы и правила интерпретации» (как водится, Либер дает этимологическое оправдание своим трактовкам). И если в Англии и Америке — пишет недавно пересекший океан прусский ученый — этот термин используется в основном только теологами, то в Германии его равноправно применяют также филологи; более того, герменевтика должна быть использована и во всех иных науках, в которых вопросы интерпретации становятся неизбежными, в которых «присутствует необходимость тщательного изучения смысла слов для соотнесения действий с их истинным духом и смыслом». И хотя определение сформулировано — остается вопрос, что оно само должно значить. Для Либеровского проекта герменевтики принципиальными остаются три момента, которые рассмотрены в «Юридической и политической герменевтике» и помогут нам несколько понять, о чем вообще идет речь. Во-первых, социальное пространство организовано юридическими и политическими нормами и регулируется в первую очередь ими. Поскольку эти нормы — в форме законов, постановлений, распоряжений, уставов или устных договоренностей — суть высказывания, актуальные или седиментированые и позабытые, для изучения общества отсутствует строгое различие между высказыванием и действием. Всякое действие должно быть понято вторично, так как оно обусловлено нормативными высказываниями и их интерпретацией. Во-вторых, эти высказывания всегда производятся человеком добровольно, исходя из понимания их уместности и соотнесенности с целями. Даже когда человек говорит под принуждением, его принуждают лишь к определенному жанру высказываний — конструирование смысла остается всецело в его воле. Следовательно, социальная организация разумна и находится только в воле людей живых и мертвых (с позиции Либера — по большей мере мертвых), и чем лучше организовано человеческое сообщество, тем четче и яснее становятся регулирующие его нормы, и тем свободнее становятся люди, способные понять их и соотнестись с ними в своих действиях. При таком описаниии человеческий мир оказывается принципиально познаваемым и единственный вопрос, который может возникнуть, это вопрос «почему же это не было сделано раньше?» Очевидно, вводя в американский оборот именно такое понимание герменевтики Либер производит «трансатлантическую ретрансляцию» немецкого философского знания. Некоторое время Либер был учеником Фридриха Шлейермахера, поддерживал активную L7 переписку с братьями фон Гумбольдтами и Бартольдом Нибуром. Известно, что именно Шлейермахер трансформировал и модернизировал герменевтику, описал ее как метод работы со смыслом и смог преодолеть консервативные границы теологического использования герменевтики библейскими текстологами. Согасно определению Шлейермахера, герменевтика — «это искусство понимания», и здесь Либер не кажется особо оригинальным. Но вот, что бросается в глаза: Либер говорит отнюдь не об искусстве, но о науке, и хоть слово «герменевтика» Либер использовал с явным немецким акцентом, «науку» он понимал в ее англо-американском изводе со всеми сопутствующими коннотациями объективности и метода; все свои жизненные силы Либер положил на мобилизацию такого онаученного понимания в области юридических и политических феноменов современной нации. В синтетическом и «пост-теологическом» представлении Либера, герменевтика предоставляла средства для понимания всех «значимых вещей» — особенно знаков и способов их использования. Если возможна интерпретация божественных знаков, то уж тем более возможно успешное применение герменевтического метода в отношении человеческих знаков. Под категорию «человеческих знаков» у Либера попадало невиданное множество всякой всячины: «дела, жесты, телеграфы, памятники, скульптуры всякого вида, пикторальные и иероглифические значки, марки или монеты, печати и штампы, маяки, буи, знаки восклицания, произнесенные звуки и их письменная форма, фонетические символы на камнях, деревьях и пергаменте, целые предложения или отдельные слова». И именно последнее — слова, а точнее — «простая форма слов и их использование человеком» составляет наиболее важный подраздел знаков, особенно «в праве и политике». Как было оговорено ранее, слово всегда произнесено или написано свободно и разумно: именно так следует рассматривать слова, составляющие тексты Библии или в Конституции — республиканской библии. Либер утверждал, что правила и методы герменевтической науки обнаруживают свои основания в лингвистической природе человеческого опыта, полагая, что язык составляет систему интенциональных знаков, функционально необходимых для коммуникации, действий и конституирования определенных социальных практик, в которые человек от рождения включен. Характеризуя первую из этих функций, Либер говорит, что язык сущностно необходим для «самой выдающейся и важной деятельности на этой земле», а именно — «для обмена идеями между двумя индивидами, для общения двух умов». Язык здесь способствует «первичному принципу человека — выражать вовне то, что движет им изнутри». Говоря шире, язык регулирует допустимые действия, и произнесенные слова или написанный текст могут либо способствовать определенному поведению в правовой или политической сфере, либо воспрещать его. Ведь, поскольку язык делает возможными общение и определенные действия, в его силах делать возможными и определенные социальные практики; для Либера это уж наверняка происходит на самом высоком уровне практики — в жизни сообщества, ведь что такое язык, если не «величайшее связующее и скрепляющее звено человечества» и первейший «конституент цивилизации». Либер никогда не развивал эти интуиции в нечто наподобие «общей теории», как например это сделали Фридрих Шлейермахер и Вильгельм фон Гумбольдт, на учении которых Либер, очевидно, основывался. В политических коннотациях языковой природы человека и общества Либер L8 заходит дальше своих коллег. Он вводит возможность дифференциации сообществ на том основании, что определенные языки позволяют конституировать социальные практики в их национальном изводе; в этом случае язык обеспечивает идентичность нации и ее народа. Даже в период перемен, язык — также как недостаток или отсутствие языка — делает жизнь сообщества тем, чем эта жизнь фактически представляется для каждого его члена. Так как язык и жизнь идут рука об руку, они и изменяются вместе: политические трансформации отражаются на стилистике и риторике, а допустимые риторические границы регулируют действия людей. Примером тому (для Либера) служит первая Французская революция, во времена которой слова «доблесть, патриотизм и единодушие» приобретали совершенно новые значения; эти значения в дальнейшем определяли постреволюционные практики сожительства. Живому разговорному языку, в первую очередь, присуще видоизменяться и адаптироваться к новым отношениям и вещам; позднее за ним следует письменная речь, и далее — язык легислатуры. Право и, в особенности, конституционное право, понимая эти механизмы, должны вести себя в точности как разговорный язык и не противиться ему, используя понятные актуальному сообществу формы и выражения. Все эти поправки со стороны юридической герменевтики необходимы для преодоления затруднений социальной жизни, возникающих из непонимания отмерших регуляторных норм. Это становится критически необходимым во времена мрака и беспорядка, наступающие когда право и, вслед за ним, жизнь и язык (состоящие из одной материи) теряют свои значения. Либер обращается к своим приятелям республиканцам и националистам, ко всем власть имущим, для которых велик соблазн прибегнуть к манипуляциям языком и значениями со свойственными просветителям благими намерениями. Одни из них совершают то, что Либер называет «зловещей интерпретацией», другие занимаются «лжетолкованием — вредным процессом вбрасывания новых терминов в старые и изношенные преступные схемы, ожидая эффекта легализации, после принятия нового слова, которое суть ни что иное, чем просто технический звук». Размышляя об этом в мятежном 1837 году, Либер приводит пример с «судом Линча» — выражение, в котором слово «суд» не обозначает ничего, кроме ярости оголтелой толпы. Невероятных масштабов преступления и возмутительные глупости свершались под прикрытием преднамеренно ложной интерпретации. И хотя опасность ложных интерпретаций преодолеть невозможно, общество — во имя свободы, самоуправления и республиканизма — должно всячески им препятствовать. Речь не идет об авторитарном толковании или националистической пропаганде (что совершенно противоречит всем интеллектуальным намерениям Либера), напротив, он утверждает, что чем свободнее государство — тем более необходимой для его существования становится свобода интерпретаций; свободное государство — то, которое управляется свободными гражданами, во всей полноте их возможностей действовать и принимать решения, пребывая в соответствии с законом. Для работы судей, юристов и бюрократов необходимы строгие, четкие и последовательные правила интерпретации законов; но еще больше они необходимы для повседневной жизни республики. Либер предлагает «элементарные правила герменевтической интерпретации», которые призваны были служить каждому свободному гражданину «для раскрытия и репрезентации истинного L9 значения любых знаков, которые служат выражению идей»; истинное значение выражения — то, которое желал выразить сообщивший его. Для «раскрытия истинного значения» руководствоваться следует 9 положениями: 1. Предложение, или совокупность слов, могут иметь только одно истинное значение. 2. Невозможна верная интерпретация без доброй воли и здравого смысла. 3. Слова следует понимать в том смысле, который скорее всего вкладывал в них говоривший. В сомнительных случаях следует прибегнуть к обыденному значению, а не грамматическому или классическому; должно прибегать скорее к техническим, чем к этимологическим пояснениям. В целом, слова должны быть взяты в тех значениях, которые наиболее согласуются как с характером текста, так и с намерениями говорившего. 4. Частное и подчиненное не может быть важнее всеобщего и превосходящего. 5. Исключения (из правила 4) должны основываться на их превосходстве. 6. То, что является вероятным, честным и привычным — предпочтительнее невероятного, нечестного и необычного. 7. Мы следуем особым правилам, установленным надлежащей властью. 8. Мы прилагаем все усилия, чтобы получить помощь от того, что близко, прежде чем обратиться к тому, что находится на определенном отдалении. 9. Интерпретация — это не цель, но средство; следовательно, для нее могут существовать высшие ограничения. Из этих «элементарных правил» следуют также 16 «всеобщих принципов герменевтического конструирования» и 11 «принципов конституционной герменевтики». Герменевтическое конструирование — это наука выведения заключений относительно тех вещей, которые прямо не обсуждаются в тексте; заключения должны быть получены из соотнесения смысловых элементов текста и «в согласовании с духом текста, а не с его буквой». Главные объекты, которые мы конструируем и интерпретируем как граждане — это произнесенные слова или целые речи, письма, приказы или наставления, поручения, контракты, завещания, законы, конституции или хартии, провозглашающие и определяющие фундаментальные права и свободы. Не так важно, юристы мы или нет — мы можем быть призваны к голосованию за принятие положений, требующих всего вышеперечисленного. И, несмотря на то, станет ли кто-либо из нас членом законодательных органов, каждому гражданину свободного государства не только не воспрещается формировать собственное представление об основных чертах его правительства, о ключевых законах, публичных деятелях или исполнительных средствах, но все это — его прямая обязанность. Итак, есть определенные необходимые и неизбежные обязательства «наиболее священного свойства из тех, что гражданин может взять на себя — обязанности присяжного заседателя». Быть присяжным, озвучивать свое мнение, судить лидеров, утверждать права, следовать закону, короче говоря, быть гражданином, — все это требует умений интерпретации и конструирования. Именно с этой целью Либер считает необходимым создание правил и принципов, «установленных самим разумом». Герменевтика Либера была одновременно научным и гражданским предприятием. Основанная на понимании лингвистических измерений человеческого опыта, посвященная осуществлению политики гражданами свободной нации, «Юридическая и политическая герменевтика» способствовала формированию дискурса «науки политики». Следуя герменевтическому пониманию, политическая наука фундировалась посредством L10 совокупности регуляторных максим, приведенных выше. Ясность и четкость принципов должны были служить практическим руководством к совершению элементарных политических операций — интерпретации и конструирования. Это был проект для определенной аудитории — гражданский проект — служащий республиканским, национальным и конституционным интенциям нового Американского государства. Понятая таким образом, наука политики не была объективистски дистанцированной формой научного исследования или бледным отражением естественных наук. Это была наука политики и наука для политики. ! Часть II ! Джон Дьюи ! В политической науке существует потрясающе мало вопросов, по которым в ходе развития дисциплины были достигнуты пусть даже временные консенсуальные соглашения. Конечно, науке — если она не стремится к превращению в самореферентную систему обобщенных данных — свойственны споры и дебаты по самым разнообразным поводам; другое дело, что по окончании дебатов линия фронта становится внутренней нормативной границей, пока не возникнет новая потребность ее пересмотреть. Политическая наука в таком отношении — задача «со звездочкой» для любителя систематизаций; здесь даже нет соглашения о том, в какой мере политическая наука есть наука (само упоминание вопроса о «научном» статусе проекта политической науки способно вызвать идиосинкратический припадок у немногих исследователей ее истории и методологии). Скорее, речь должна идти о множественных «личинах» политической науки: как академической дисциплины, как методологической новации в социальных исследованиях, как американской кампании гражданского образования. Каждая из этих личин производит в своем существовании более общие тенденции: дисциплинарного развития, философского пересмотра оснований социально-научного знания в ХХ веке, реформ в американской педагогике и так далее. Таким образом, состоянием на 60-ые годы ХХ века сложилось устойчивое впечатление, преследующее нас до сих пор, что разные группы ученых на кафедрах политической науки имеют намного больше общего с вне-кафедральными коллегами, чем друг с другом. Тем не менее, кое-что объединяет «зоопарк ученых» хотя бы на ритуальном уровне. Это, как водится, всевозможные исторические мифы. Некоторые из них порождаются уже упоминавшимися выше корпусами классических текстов, некоторые — быстрыми кивками в сторону «великих систематизаторов». Сейчас не представляется возможным наверняка сказать, что было раньше: «борьба за канон» среди политических ученых и седиментация консенсуса в виде учебников, комментариев и предисловий или сборка канона в ручном режиме, позволившая моментально поставить на поток конкретную версию классики. Очевидно одно: будь она новой или первой — борьба за канон политической науке пока не грозит, и сонное L11 следование канону составляет, возможно, единственный устойчивый консенсус современной дисциплины. Двумя «великими систематизаторами» каждый уважаемый учебник называет Чарльза Мерриама и Джона Дьюи, которые в равной мере названы ответственными за «основание современной политической науки». Помимо полумистического акта «основания», оба повинны в объединении прогрессистской и прагматической тенденции для выработки логических оснований дисциплины. Все это скромно называется «дьюизм». Говоря откровенно, воззвания политических ученых к Дьюи или прагматизму практически не находят подтверждения в реальной истории рецепции Дьюи (если судить о такой рецепции по содержанию ключевых текстов политических ученых довоенной, межвоенной и послевоенной эпохи). Во всяком случае, если в политической науке и был «дьюизм», то это был какой-то особенный «-изм», не имевший серьезного отношения к Дьюи. Чаще всего, в тех случаях, когда политическая наука описывается как «прагматическая», это слово используется во вполне обыденном смысле наряду с инструментализмом, стремлением к утилитарности и практичности. С другой стороны, хотя «дьюизм» зафиксировать крайне трудно, нельзя отрицать, что на протяжении почти двух третей ХХ века идеи Дьюи буквально витали в воздухе, пронизывая общую атмосферу социальных наук в течении всей его долгой жизни (продлившейся от Линкольна до Эйзенхауэра). Потому, скорее всего, точки влияния Дьюи на политическую науку следует искать не в развитии конкретных политических исследований времени или в разработках публичного администрирования, а на более глубоком уровне формирования идентичности социальных наук. Поскольку философия науки не занимается политическими учеными и их исследованиями, равно как и политическая философия предпочитает делать вид, что их не существует, можно сказать, что Дьюи занимался «философией политической науки». Дьюи не писал объяснительные записки к сочинениям классиков, он не пытался разрешить дискуссии о свободе при помощи одного тезиса, не пытался постигнуть природу человека через анализ его политических производных. Читая современников и активно отслеживая передовые исследования выборов, партийных систем и политической психологии, Дьюи яростно критиковал политическую науку своего времени, как позитивистскую, так и этатистскую. Он тематизировал роль работы со значениями и необходимость интерпретации, отрицал погоню за предсказательными способностями дисциплины, и не разделял оптимизма по поводу создания сравнительной политической науки. Пока политические ученые все больше становились «станочниками», «философ политической науки» пытался понять, какому станку обязано их ремесло и как возможно его усовершенствовать. Особое понимание целей демократии и средств их достижения сделали Дьюи отчаянным борцом с пропагандой, которую многие современники полагали необходимой для устойчивого развития современного им американского государства. Поскольку в 20-е именно на изучение пропаганды были брошены лучшие умы и все престижные гранты, оппозиция политической науке и ее спасение (или спасение от нее демократического общества) стали для Дьюи вопросами принципиальной важности. Натянутые отношения с современниками привели к тому, что до 1960-х гг. — за исключением некоторых особых случаев, которые мы обсудим далее — политические L12 ученые не уделяли Дьюи ни малейшего внимания (ведь не знать о нем было просто невозможно); те же немногие, что предпочитали высказаться по поводу Дьюи, описывали его настолько грубо и поверхностно, что лучше бы притворялись несведущими. Представления Дьюи о политической науке связаны с его представлением о социальном исследовании, которое, в свою очередь, связано с представлением об исследовании как таковом. Исследование — это «определение неопределенной ситуации». Прагматическая теория исследования Дьюи является следствием предпринятого им анализа мышления. В работе «Как мы мыслим», опубликованной в 1910 году, Дьюи понимает мышление как целевое разрешение проблем. Изначальным вопросом, беспокоившим Дьюи в прогрессистский век Соединенных Штатов, был вопрос о том, каким образом метод решения проблем, выделенный из анализа человеческого мышления, может быть применен для систематического решения общественных задач. Для Дьюи движение мысли — активная деятельность, практическая в том смысле, что направлена на разрешение конкретных проблем, порожденных внешним миром. Ориентация на решение проблем лежит как в основании операций здравого смысла, так и наук и искусств, выполняющих те же задачи более искусными средствами. Что же есть общего для всех форм решения проблем? Метод, которым руководствуется человек на пути их решения. И этот метод можно извлечь. По заявлению Дьюи, метод мышления может быть изложен как «пять логически определенных шагов»: 1. 2. 3. 4. 5. появление чувства затруднения; определение проблемы; последующее определение альтернативных решений; осмысление в контексте их последствий; перепроверка. Его теория исследования — это попытка обозначить единую логику, адекватную как здравому смыслу, так и наиболее изощренным формам естественных наук. Исследование осуществляется как попытка специфицировать в качестве проблемы сомнительные элементы неопределенной ситуации, за чем следует активная (и рефлексивная) попытка предложить решения этих проблем. Они экспериментальны, вдохновлены определенными идеями, ценностями и теориями, и сформулированы в соответствии с условиями, необходимыми для имплементации результатов. Исследование начинается без малейших гарантий того, что решение будет найдено. Более того, проблемы никогда не исчерпываются: одни проблемы возникают как результат решения других. Потому исследование имеет первоочередную важность для человека. Оно воплощает наши отношения с природой и друг с другом, и, поскольку под решением проблемы предполагается определение наиболее релевантной альтернативы, способствует установлению равенства исследований. Наиболее детальное описание своего проекта «исследования» Джон Дьюи предлагает в работе «Логика: теория исследования» — зрелом философском трактате, написанном в 1938 и подытожившем размышления из более раннего труда «Как мы мыслим». В части, озаглавленной «Социальное исследование», Дьюи упоминает L13 политическую науку как такую, что разделяет участь экономики, антропологии и права. Говоря яснее, она зависла в «несовершенном состоянии» и страдает от «компартментализации» (разделенного мышления) и фетишизации методов. Но по мнению Дьюи такое состояние науки не извечно, и проблемы, с которыми она сталкивается, помимо методологических (вроде «предрассудков расы, национальности, класса и различных школ»), могут быть исправлены прогрессивными решениями. Несмотря на невиданную философскую славу, что до, что после издания «Общества и его проблем», Джон Дьюи находился на дальней периферии политической науки. Надеясь на ее лучшее будущее, он, тем не менее, был невероятно критичен к ее настоящему: например, «классическая политическая наука» или рудиментарная «политическая и юридическая наука» подвергались тщательному разбору в двух эссе Дьюи «Новая республика» от 1918 года и «Характеры и события» 1929 года. Последняя имела провокационный подзаголовок «Политическая наука как отшельник». К концу книги Дьюи выражает надежду на «экспериментальное» развитие политической науки в смысле «науки об идеях в действии». Она должна поставлять описания идей и сил, а также «большие работающие гипотезы» для перепроверки и усовершенствования не исследования-для-себя, но идей, заключенных в «правительстве, администрации и образовании». Но на сегодняшний день — констатирует Дьюи — политическая наука это «отшельник», «сторонний наблюдатель», лениво поглядывающий на изменения мирового масштаба. Ее «ортодоксальные» трактаты были «схоластическими», поскольку описывали политику как следствия мира, изменить который человек не в силах. Дьюи клянет «схоластицизм» политической науки по двум причинам: позитивистской фиксации на «универсальных и рациональных законах» и идеалистической фиксации на «внутренней необходимости и высшей разумности» понятий науки, таких как «государство». Последнее, например, было следствием «немецкой пропаганды девятнадцатого века». Попытки Дьюи переосновать политическую науку неизбежно влекли за собой критику позитивизма. Он критиковал редукционизм, физикализм, универсализацию обнаруженных законов и «легкомысленную преданность физическим дисциплинам». Предубеждения относительно точных наук, сопровождавшие становление политической науки, неизбежно привели к описанию политических феноменов в физических терминах конфликта и взаимодействия сил. Более того, сами связи, которые пытались обнаружить и исследовать политические ученые, были заранее сформулированы как необходимые вне проводимых исследований, а именно — в рамках позитивизма. Конечно, это было абсолютно бессмысленным занятием, ведь искомые законы — естественные, универсальные, вневременные, предсказывающие — просто отсутствуют в политике, а методология, утверждавшая необходимость их наличия и настаивающая, что социальный порядок — это продукт естественных законов, сама является сугубо политизированной. Дьюи раскритиковал апологетическую функцию таких предубеждений и осудил их попытку превратить гражданина (как, собственно, и самого политического ученого!) в стороннего наблюдателя. В программном и исследовательском плане Дьюи противопоставлял позитивизму идею исторических генерализаций — идею ограниченных связей, применимых для описания определенного исторического периода, обладавших, следовательно, L14 темпорально ограниченной значимостью. Дьюи предлагал средства для исследования «сущностно исторических» феноменов, каковыми являются все феномены человеческого сожительства. Однако во времена Дьюи политическая наука еще не была политической наукой в привычном нам смысле — это была «наука о государстве». Придерживаясь хронологической последовательности, нужно заметить, что критику состояния науки Дьюи начал как раз не с описанного выше метода, но с предмета дисциплины — собственно государства. В 1894 году в одном из первых выпусков Political Science Quarterly, Джон Дьюи публикует разгромную статью по вопросам «классической политической науки», центральным вопросом которой является «мистическая и трансцендентная» выдумка «немецкой юридической пропаганды XIX века», а именно — «капитализированное единство, государство». Он отрицал формалистский и монистский анализ государственного суверенитета и немецких и германоцентричных авторов, а также критиковал отождествление суверенитета c инструментами его реализации (например правительством). Чтобы поставить точку в этом вопросе, Дьюи привлек к анализу уважаемого человека — Джона Берджеса — и его труд «Политическая наука и сравнительное конституционное право», посвященный разотождествлению правительства и государства. Но хоть Дьюи и был противником такого подхода к государству, он не был против самого понятия, и разделял ранние плюралистические концепции государства — «истинно демократического государства» — и в этом его различие с Берждессом. У Берджесса были весьма консервативные предпосылки к защите подобного тезиса — он стремился ограничить исполнительную власть правительства во имя юридического государства. Дьюи же желал ограничения правительства в его отношении к суверенному народу во имя демократического благоденствия государства. Более того, для Дьюи государство не было субстанциально отличным от общества, «что, конечно же, станет шокирующим фактом для студентов, обчитавшихся немецкой политической публицистики» (читай — Иоганна Каспара Блюнчли и Отто фон Гирке). Общественные институты, «будь то семья, школа, тред-юнион, студенческий клуб или предпринимательское сотрудничество — это суверенитет, организованная моральная и социальная сила». Эти институты, в свою очередь, являются простейшими организационными единицами «всей совокупности социальных активностей», которые совершает общество. Жизнь государства и исполнение суверенитета для Дьюи вытекает из повседневных действий людей. Государственники и позитивисты провинились в глазах Дьюи еще и использованием сравнительного метода, доминировавшего в области политических исследований с середины XIX века, и удерживавшего влияние вплоть до 20-х годов века ХХ. Ранней версией сравнительного метода оперировали Вудро Вилсон, Джон Берждесс, Иоганн Каспар Блюнчли и Дрон Брюс. Дьюи же находил его «дефектным, даже извращенным», поскольку «сравниваемые факты были изъяты из контекста». Неосмотрительные процедуры приводили только к накоплению «бессмысленных деталей и статистических фактов, не способных дать единую упорядоченную схему». Замечания Дьюи были направлены против всей той традиции гиперфактуалистской политической науки, которая подняла на флаг известное высказывание Брюса «Нам нужны только факты: факты, факты и факты» с L15 маленькой припиской из Волласа внизу: «Нам нужно столько релевантных и измеряемых фактов о человеческой природе, сколько вообще возможно раздобыть». Придирок со стороны Дьюи заслужили также старания объяснить рост государств, наций и рас как эволюцию через определенные этапы к заранее определенной цели: «попытка при помощи сравнительного метода обнаружить структуры, общие для античности и современности, для западных и восточных государств, приводит только к трате сил». У истории не было никаких определенных целей, а любое «эволюционное» описание развития человеческих сообществ Дьюи воспринимал как очередную неудачную аналогию с физикой в духе узколобого позитивизма. Политический вывод, сделанный некоторыми товарищами из такого представления о государстве, что венцом их эволюции является римо-германский христианский запад было ни чем иным, как «бесстыдной ложью». Дьюи предлагал излечивать сравнительных политологов «исторической прививкой», обращая их внимание на дистанцию между фактами и значениями фактов, ведь нельзя, сетует он, полагать «словно верные значения фактов будут пялиться прямо на вас», и, с другой стороны, «ни одна совокупность фактов не может вынудить вас принять одну теорию их значения». Осмелев окончательно, Джон Дьюи разбирает излюбленную его противниками немецкую монистическую теорию государства и замечает, что за всю ее историю не была — даже с малой вероятностью — «установлена связь между фактическими феноменами политического поведения и интерпретациями значений этих феноменов». Современная Дьюи политическая наука предпочитала игнорировать указанные им проблемы, списывая их по ведомству политической философии. Такое разделение труда Дьюи полагает глупым и даже вредным. «Требуемое лекарство просто и привлекательно. Политические факты не исключены из сферы человеческих желаний и суждений. Стоит лишь несколько изменить оценку человеком ценности политических агентов и форм, и они сами хоть немного, но изменятся. Те же теории, что принято маркировать как «политическую философию» не возникли извне фактов, о которых они тем не менее рассуждают; они лишь работают с теми качествами фактов, которые предпочитает игнорировать политическая наука». Политическая наука не может быть полностью занята лишь сбором фактов в независимости от теорий и интерпретаций, и ей уж точно не суждено стать простым делом собирательства фактов, ценностно-освобожденной практикой — она должна разделить единую судьбу с политической философией, и стать наукой интерпретаций значений и ценностей политической жизни. Как видно, пользуясь сленгом, распространенным несколькими десятилетиями ранее, Дьюи ратовал за интерпретационную или герменевтическую политическую науку, чьим центральным заданием должно стать исследование значений. Значение каждого факта детерминировано совокупностью «контекстуальных отношений», которые изучает исследователь. Отношения влияния, исторические отношения и отношения интереса, целевые, культурные, ценностные и, в первую очередь, проблемно-ориентированные отношения, Дьюи считал наиболее значимыми. Ученый при таком исследовании не остается пассивным «замеряльщиком», а активно включается в выстраивающиеся связи, становясь самостоятельным носителем значения. Таким образом, политическая наука с необходимостью требует политического L16 исследования самих политических исследователей, то есть некоей «философии политической науки». Настойчивое повторение Дьюи значимости значения и его отказ признавать какоелибо различие между политической наукой и политической философией ставит еще один примечательный вопрос. Политическая наука, как и философия, для Дьюи является формой «критического исследования». Критицизм является ответом на кризис — тот кризис, что пытается подавить значение и дальнейшее развитие исследования. Политическая наука сталкивалась со многими кризисами значения и исследования: наиболее угрожающим кризисом своего времени Дьюи называет пропаганду, которая деформирует способность общества обсуждать, осознавать и исследовать. В сухом остатке, Дьюи просто хотел, чтобы политическая наука и философия объединились в борьбе с пропагандой во всех ее формах. Демократическими методами и гражданским образованием следовало развивать способности сопротивления пропаганде: способность суждения, критического осмысления, способность к обнаружению и согласованию альтернатив. Критическая интерпретационная политическая наука с открытыми предметными и методологическими границами становится вкладом в дело социального прогресса и образования граждан в том случае, если занимает свое место в критике пропаганды, а также в освобождении и расширении значений политической жизни в демократическом плюральном государстве. Политические ученые, тем временем, жили собственной жизнью, посвящая ее организации дисциплины. Многие из них занимались разработкой проектов, схожих с проектами Дьюи, независимо от него и без особой потребности в нем — такими проектами были идеи продвижения плюрализма, критика сравнительного метода и критика государственного монизма (и связанного с ними подхода к политике). Поскольку по натуре многие ученые времен Дьюи были прогрессистами-реформаторами, им не чужды были его интуиции, хотя лишь немногие разделяли идею обращения к интерпретации значений, или его критику гиперфактуального эмпирицизма и законообнаруживающего позитивизма. Отношение к вопросам пропаганды также было неоднозначным — многие, например тот же Липпман, считали пропаганду инструментом, который может быть использован и в демократических целях при разумном обращении. В любом случае, одно можно сказать наверняка — политические ученые никогда не цитировали и не обсуждали Дьюи, даже если были знакомы с его работами или активно следили за его деятельностью. Его упоминали вскользь в обсуждениях проблем «публики» и «общественного мнения», разгоревшихся с появлением массовых опросов избирателей, но не более того. И наоборот — в темах, которые ровным счетом никогда не были темами работ Дьюи (например в вопросах фашизма) он мог быть любимым персонажем для обсуждений, принимавшим на себя всевозможный груз нагло ложных интерпретаций. Короче говоря, рецепция Дьюи в дисциплине в течении всей его академической карьеры (охватившей, ни много ни мало, период с 1888 по 1952) была достаточно странной. Некоторые исторические свидетельства о рецепции Дьюи могут быть найдены на страницах Political Science Quarterly и American Political Science Review — старейших журналах дисциплины. Например PSQ — который начал выходить в Колумбийском L17 университете с 1886 года под началом Джона Берджеса — не опубликовал ни одной рецензии на работы Джона Дьюи за всю его жизнь. Это будет звучать особенно странно, учитывая, что Дьюи преподавал в Колумбийском университете с 1904 по 1929 года и сам опубликовал две рецензии и статью о суверенитете на страницах журнала. В APSR вышло две рецензии на книги Дьюи, обе — после 1940 года, то есть после того, как Дьюи стукнул 81 год. Первая — большая по объему — была написана Чарльзом Мерриамом и озаглавлена «Свобода и культура». Мерриам пишет хвалебную рецензию, называя Дьюи «отцом-основателем американской философии». Мерриам начинает с характеристики книги как «одного из самых значительных вкладов в развитие современной политической науки». Эта фраза никак не уточняется далее, и рецензия заканчивается словами о том, что мысль Дьюи неорганизована и требует большего знания вопросов экономики, политики и администрирования. Льюис — другой рецензент Дьюи — пишет всего параграф о втором (вышедшем в 1946) издании «Общества и его проблем», отмечая довольно стандартный подход автора к государству и совершенно игнорируя метод, описанный в книге, и ее новый подзаголовок «Эссе о политическом исследовании». Льюис резюмирует: «Книга с претензией на классику … все еще провокационная и неудовлетворительная». Тем не менее, Льюис формулирует вопрос, который заботит и нас, но не дает на него никакого ответа: «Почему влияние Дьюи на развитие американской политической мысли изучено столь мало?». После этого совершенно не ясно, что значат возгласы о влиянии прагматизма на американскую политическую науку. О каком прагматизме и о каком конкретно влиянии здесь идет речь? Если журнальные публикации не дают ответа на этот вопрос, то анализ книг наиболее именитых современников Дьюи все только усугубляет. Вудро Вилсон в своей книге «Прагматический электорат» не упоминает Дьюи, и вообще обходит стороной прагматистов. Вилсон ограничивается ремаркой: «Прагматизм здесь понимается как применение доктрины „обстоятельств“ к политическим понятиям; истинным считается то, что работает». «Работающее» понятие электората самого Вилсона хорошо вписывается в элитистскую традицию эмпирической демократической теории, относительно которой Вилсон выступает одним из периферийных теоретиков; в то время как Дьюи вообще не имеет к ней ни малейшего отношения. Дьюи не фигурировал в наиболее влиятельных текстах дисциплины в 20-х и 30-х годах, посвященных вопросам метода и техники политического исследования, наиболее важными из которых были «Наука и метод политики» сэра Джорджа Катлина (на которую Дьюи писал рецензию) и «Количественные методы в политике» Дэвида Ритчи (которую Дьюи ругал за «несогласованность между целями и средствами»). Один текст, к сожалению, упоминает Дьюи напрямую — это книга «Прагматическое восстание в политике» Уильяма Янделла Эллиотта, направленная против прагматизма как врага рационализма, либерализма и конституционализма. Эллиотт даже предоставляет расстрельный список, во главе которого размещен Джон Дьюи, а за ним следуют Генри Джемс, Гарольд Ласки и дуче Муссолини (последний красноречиво назван «пророком прагматической эры политики»). Эллиотт без колебаний провозглашает, что «прагматизм ведет к фашизму», предоставляя ему «безупречную апологию». Конечно, это L18 все абсурдно в отношении Дьюи, что бы не понапридумывали себе европейские фашисты об американском прагматизме. Однако у Дьюи было достаточно задач и без дуче: он был занят вопросом о том, каким образом возможно распространение предложенного пятишагового понимания мышления, а, вместе с тем, и его инструментальное применение. Это Дьюи пытается пояснить в работе «Общество и его проблемы» — одном из важнейших документов становления его социальной мысли. Чтобы никто не мог недооценить методологическую важность работы в вопросах облегчения родовых мук демократии (манифестированных в слове «проблемы» и последней главе под названием «Проблемы метода»), Дьюи дал книге подзаголовок «Эссе о политическом исследовании». Дьюи бросает камень сразу в два огорода, что тонко подмечено анонимным систематизатором книги в Библиотеке Конгресса: она состоит одновременно в двух каталогах — «Политическая наука» и «Демократия и государство». «Задача политической философии и науки — это помощь в разработке методов, чтобы эксперименты наконец-то стали не так слепы и менее зависимы от воли случая, были более сознательными, чтобы люди могли учиться на своих ошибках и извлекать выгоду из своих успехов». Для пояснения этого тезиса Дьюи прибегает к удручающим аргументам Уолтера Липпмана о «фантомной публике» — слишком невежественной или несущественной — чтоб составить мнения, заслуживающее поддержки. Он также разбирает работы Джона Берджесса, Майтлэнда, Диси, Иоганна Каспара Блюнчли, Отто фон Гирке, Уильяма Даннинга, Франка Гуднау, Джона Катлина, Гарольда Ласки и прочих, не говоря уже о представителях других социальных дисциплин и представителях политической мысли со времен Платона. Фамильярность, с которой Дьюи обращается ко всем крупнейшим политическим ученым эпохи, обоснована его потрясающей институциональной карьерой: Дьюи преподавал в университете Джона Хопкинса, в Коламбии и Чикаго — трех университетах, задававших точки притяжения всей политической науки времен ее становления и бурного развития — и, возможно, мог бы продолжить золотой список Фрэнсиса Либера. Может показаться, что предложенная выше пятишаговая схема ригидна и чрезмерно механистична, а ее применимость в социальных науках может быть только следствием бессмысленной и беспощадной редукции. Но такое впечатление категорически противоречит задумке Дьюи, который вносит для верного понимания все необходимые дополнения. Точнее говоря, их должно вносить «сознательное соотнесение контекстов мыслительной операции». «Мы не можем изложить железный свод правил — нам необходим постоянно открытый контекстуальный процесс». Ясное изложение метода в качестве составной части более широкой образовательной и социально-научной программы должно повысить способность к решению проблем и воспитать ум, готовый судить «как далеко следует зайти в следовании каждому шагу в каждой конкретной ситуации». Возможно сегодня предприятие Дьюи по выведению общих принципов мышления покажется самонадеянным и безнадежно идеалистическим, однако, выносящий подобное суждение, скорее всего, сам впадает в непростительно поверхностное понимание предлагаемого проекта. L19 Для мыслителей прогрессивной эры, разрешение проблем построения демократии было общим делом политиков, ученых и общественности, понятой в наиболее широком смысле. Этому способствовали две тенденции эпохи: во-первых, недоверие к работе экспертов на службе государственных органов; во-вторых, страх нарастающего безразличия народа к решению проблем политики. Апокалиптическая, но вполне вероятная, картина развития Американской республики выглядела примерно так: высокая степень профессионализации, требуемая для занятия политического поста, постепенно приводит к тому, что большинство граждан элементарно перестают понимать язык политиков и бюрократов; в то же время, граждане предпочитают тратить время и силы на «маленькие вульгарные удовольствия», а не на разбирательства в делах государства. Следовательно, они не сильно озабочены нарастающим разрывом. Быстрого взгляда «за океан» — на континентальные государства — было достаточно, чтоб представить, как эти угрожающие тенденции станут фундаментом тирании в Америке. Но Дьюи не знакомо отчаяние: «Верно, что все ценные и все новые идеи зарождаются в среде меньшинств, и, возможно даже, таких меньшинств, которые представлены одним-единственным человеком. Важно только чтобы эта идея распространилась в массах и стала достоянием большинства». И если западноевропейскому университетскому философу совершенно чуждо стремление к массовому распространению выводов его векового экзистенциального труда, то для американского демократа времен прогрессизма — это единственное, для чего вообще необходимы все библиотечные старания. Не похоже это и на элитистские политические идеи американского просвещения, направлявшего усилия на образование государственных деятелей. С зашкаливающей подозрительностью Дьюи утверждает, что «любое экспертное управление, при котором массы не получают возможности информировать экспертов о своих потребностях, есть ни что иное как олигархия, правящая в интересах меньшинства». Из этого следует, что и сама организация просветительского процесса должна вынуждать занимающихся руководством специалистов принимать в расчет потребности масс: «От всяческих лидеров и властей мир страдал больше, чем от масс». Из наблюдений Дьюи следует, что пренебрежительное отношение государственных деятелей к способностям широкой общественности принимать участие в управлении — ни что иное, как простое нежелание олигархической структуры терять ресурсное влияние. В Америке после Вудро Вилсона подбная низость приобрела родительско-попечительскую риторику, разоблачить которую оказалось практически непосильной задачей. Для системы Дьюи, аксиомой является то, что действенность разума не есть некая исконная, прирожденная его черта. Независимо от того, как велики различия врожденных характеристик разума (даже если предположить, что таковые имеются), фактические способности разума зависят от образования, а оно, в свою очередь, является продуктом наличных социальных условий. К сожалению, это не внеисторический гуманистический оптимизм — Дьюи говорит о чем-то вроде «повышения общего уровня глупости». Более разумное устройство общества, могущее выразиться в более обширных знаниях и большей готовности сообразовываться с разумом, «ни на йоту не прибавит человеку изначальной одаренности, зато повысит тот общий уровень, на котором функционирует общий разум человечества». Представление о том, что разум есть результат врожденной одаренности и L20 личных достижений, есть великое заблуждение, порожденное тщеславием класса интеллектуалов, подобно тому «как представление о богатстве как о чем-то, что заработано исключительно благодаря личному труду и личной собственности, есть заблуждение коммерческого класса». Привлекая на свою сторону «торговцев подержаными идеями» от академического мира, власть придержащие пытаются выдать аферу за результат эволюционного научного движения, в результате которого были наконец найдены подтверждения известных ограничений способности масс принимать участие в управлении. Но даже если согласиться, что участию масс в политике мешают такие присущие им качества как невежество, легкомыслие, предвзятость и непостоянство, то склониться следует скорее к установлению правления интеллектуалов, которые станут послушным орудием крупного бизнеса. Однако после — даже если новоявленный класс «экспертов» получит полноту власти — очень скоро выяснится, насколько он в действительности далек от общих интересов, и он постепенно превратится в класс, обладающий частными интересами и частным знанием, совершенно непригодным для решения социальных вопросов. Конечно, правление большинства справедливо рассматривается как чистейшая авантюра, но для Дьюи важно скорее то, «благодаря каким средствам большинство становится большинством», а именно — предшествующие дебаты, приведение изначально заявленных взглядов в соответствие с мнением меньшинств, а также «способность дать меньшинствам относительное удовлетворение, проистекающее от сознания, что у них был свой шанс который может реализоваться в будущем, когда они станут большинством». Иными словами, «насущной потребностью общества является совершенствование методов и условий проведения дебатов», обсуждения и формулировки проблем, определения наилучших из возможных вариантов их решения. Успешность решения данной задачи зависит от раскрепощенности и усовершенствования исследовательских процессов и распространения выводов, полученных в результате данных исследований. Это, собственно, то, зачем один из самых влиятельных философов эпохи предлагает вышеперечисленные «наивные» пункты. Все этические треволнения философа или любого другого эксперта от академического мира должны разрешиться не в том, чтобы «демонстрировать свои знания и умения на ниве формирования и осуществления политических стратегий», а в области обнаружения и популяризации тех фактов, от знания которых зависит любая политика. До тех пор, пока келейность, предрассудки, предвзятость, эгоизм, пропаганда и умышленный тщеславный обман не уйдут в прошлое, уступив место исследованиям и публичности, невозможно составить даже приблизительное мнение о том, насколько массы готовы выносить суждения относительно той или иной политики. Одной из методологических причин относительной бесплодности рассмотрения политических вопросов является то, что огромное количество интеллектуальных энергий растрачивается на решение лжепроблем, рассматриваемых в самом абстрактном виде (в качестве примера Дьюи приводит спор о соотношении коллективизма и индивидуализма). Под влиянием вымышленных противоречий целый ряд конкретных вопросов современности принимает искаженный вид. Далее все это приводит к отвлечению мысли от реальных действительно насущных вопросов, имеющих дело с реальными, а не вымышленными объектами; в результате все, чем заполнены умы ученого сообщества L21 времен Дьюи — это дискуссии о понятиях. «Вместо того, чтобы изучить последствия какого-то частного, происходящего в конкретных условиях распределения конкретных свобод и полномочий, и выяснить, какие изменения следует внести в это распределение с тем, чтобы добиться более желательных результатов, рассматривается „проблема“ связи понятия власти с понятием свободы, понятия прав личности с понятием социальной обязанности, а эмпирическим фактам уделяется исключительно подчиненная, иллюстративная роль». Второй, касающийся метода, момент тесно связан с первым. При рассмотрении политических теорий, Дьюи обнаруживает в них ту же абсолютизирующую логику, которая присуща философии вообще. Говоря это, Дьюи имеет в виду нечто гораздо большее, чем простую претензию ориентированных на достижение абсолюта философских систем. Ведь даже заведомо эмпирические философии содержат в своих теориях определенные представления о конечном и вечном, свидетельствующие всего лишь о неисторическом характере этих теорий. Такие теории рассматривают свой предмет в отрыве от его связей, а любой изолированный объект кажется тем более безусловным, чем меньше его связей принимаются во внимание. В социальной теории, посвященной рассмотрению человеческой природы, постулируется некоторый неизменный, усредненный «индивид», из предполагаемого характера которого выводятся социальные взаимосвязи и законы, «а ведь к родовым и повсеместно одинаковым качествам человека относится, в лучшем случае, организм человека, его биологическое тело». Распространение эволюционной доктрины в социальных науках лишь поверхностно изменило это представление, так как и сама «эволюция» понималась неисторически. То есть полагалось, что существует некоторая изначально предначертанная очередность обязательных стадий, через которые должно проходить социальное развитие. Под влиянием концепций, позаимствованных у естествознания того времени, считалось самоочевидным, что само существование социальных наук зависит от их способности обнаруживать какие-либо строгие взаимосвязи, а лучше — возможностей предлагать детальные описания каждой из стадий. История европейской социологии конца XIX века подтверждает, что подобная логика отрицает всякое экспериментирование в сфере социальных и политических исследований. И даже надежды теоретиков на будущий прогресс, сопряженный с уподоблением их работы естественнонаучным исследованиям, по сути, представляют собой все тот же пример абсолютизирующей логики и непонимания исторических свойств исходного материала работы. Предполагается, что с увеличением объема данных о человеческом устройстве, предоставляемых развивающейся психологией, станет возможным обнаружение простых и точных законов человеческого сожительства. Здесь попадает в уловку прогрессистское сознание, видящее за открытием правил сожительства перспективу изобретения средств для социальной инженерии. Проект социальных дисциплин в таком случае, во-первых, ретроспективно и грубо переописывает развитие естественных наук, сводя все к изобретению парового двигателя; во-вторых, подменяет исследование как таковое наблюдением за столкновениями понятий и выявлением логических связей между ними. При этом какие бы изысканные формы не принимал данный анализ, его единственным L22 результатом становится укрепление царства догм. На практике, ученый, исследующий феномены материального мира в рамках естественных дисциплин, относится к закону как просто к некой «стабильной корреляции происходящих изменений, как к констатации того, каким образом изменения одного явления (либо какого-то его аспекта или фазы) соотносятся с изменениями какого-то другого конкретного явления». «Каузальность» есть вопрос исторической последовательности — того порядка, который прослеживается в серии изменений конкретно, в определенном историческом пути следующих друг за другом событий. «Апелляция к каузальности вообще не только дезориентирует процесс изучения фактов жизни сообщества, но и столь же серьезно воздействует на формирование целей и стратегий индивидов». Человек, придерживающийся определенной социальной или политической доктрины, уже не должен решать, какой выбор стоит сделать ему в той или иной конкретной ситуации. Для него вся проблема состоит лишь в неукоснительном следовании доктринально предзаданному плану, который является «логическим следствием имеющихся сведений о природе конечных причин». Таким образом, следуя любому догматическому своду правил, человек освобождается от необходимости выносить суждения о конкретных корреляциях изменений на каждом конкретном этапе воплощения плана. В этом случае, призыв Дьюи к тому, что мысль должна носить экспериментальный, а не абсолютизирующий характер, относится не только и не столько к экспериментированию — подобно тому, что предлагали и воплощали ранние бихевиористы, пародируя нейропсихологов в своих лабораториях — а к пересмотру определенной логики метода, исследовательской установки. Следование подобной логике предполагает наличие двух факторов, которые выделяет Дьюи. Во-первых: «Понятия, общие принципы, теории и диалектические превращения, являющиеся непременной составляющей любого систематизированного знания, должны восприниматься как средства осуществления исследования и проходить перепроверку в качестве таковых». Во-вторых: «Политические стратегии и предложения по осуществлению тех или иных социальных мероприятий следует рассматривать как рабочие гипотезы», а не как программы, которых приходится строго придерживаться, и которые надлежит во что бы ни стало реализовать. Они должны носить экспериментальный характер в том смысле, что составной частью отношения к ним следует считать непрерывное, хорошо оснащенное наблюдение за теми последствиями, которые возникают в результате внешних воздействий на них. Соответственно, они должны подвергаться скорому и гибкому преобразованию, учитывающему данные последствия. По задумке Дьюи, при условии «имплементации» данной установки, социальные науки превратятся в механизм осуществления исследований, в средство фиксации и интерпретации их результатов. ! *** Эта короткая повесть оставляет для нас множество вопросов, часть из которых необходимо сформулировать предельно четко. Первый из них — о том, что именно обеспечивает «выживаемость» определенного проекта науки в принципе, и какие теоретические или материально-технические условия привели к доминированию L23 современного проекта политической науки. Интуиция подсказывает, что именно во второй совокупности факторов следует искать ответ — за редким исключением, логическое превосходство или методологическое совершенство не служат гарантией признания и распространения. Следующий вопрос — вопрос о классике, который, следуя терминологии Дьюи, вызвал то самое «чувство затруднения», с которым мы предприняли попытку разобраться, но сам вопрос так и не был отвечен. Каким образом сформировался канон современной классики политической философии и какова его роль в повседневном функционировании дисциплины? Возможно, перенос характеристик классики с голов пионеров политической науки «за океан» — на головы несчастных континентальных философов — был продиктован не только теоретическими соображениями. Следует помнить, что проекты «отцов-основателей» были пересмотрены и отвергнуты, Возможно, победитель забрал все, устранив и само упоминание о герменевтических тенденциях былых времен. Во всяком случае — и это мы можем сказать наверняка — полученная наука не «случилась», а была «сделана» редакторами журналов, президентами ААПН, главами департаментов. Ведь наука не более чем люди и тексты, за которыми тоже люди. Нет вечных проблем, как и нет их извечной иерархии, но лишь конкретные констелляции доказательств, понимания и страсти. Разбирательство с вопросом о том, каким образом эта наука (что бы ее «научность» не значила) до сих пор существует, а не раскололась на четыре различные дисциплины — которые, кажется, были бы только рады избавиться друг от друга — составляет наиболее важную задачу для историка и методолога дисциплины. Ученый не мыслит себя в отношении некоторой «большой науки», у него есть лишь мертвые и живые коллеги, с которыми он и работает, и этот длящийся диалог суть наука. И воистину чудо научной реальности — коллег мы способны воскрешать. L24